Александр Иличевский. Про литературу
Десять фрагментов из новой, ещё не дописанной, книги прозы "Последние в роду".
«ДЯДЯ ГОДО»
В самой идее сценической постановки заложено зерно абсурдизма, выпадения из логики реальности. Ибо любое представленное на сцене слово или предмет — уже выдернуты из действительности. Вот почему мне кажется, что только Беккет и Ионеско занимались естественным делом в театре. «Дядя Ваня» же, и другой сценический Чехов, — это очень беккетовские вещи, поскольку ни Астров, ни дядя Ваня, ни сестры, — абсолютно не укорененные в почве реальности маленькие люди, на них, как и на беккетовских героев, без тоски не глянешь. Они на привязи, но неприкаянны и все чего-то ждут — отдыха, лучшей доли, Москвы, — но на самом деле они ждут Годо. А что до абсурда — то, что такое абсурд, как не слегка лишь приукрашенная реальность?
НА НИКИТСКОМ
Когда думаешь сейчас об отчизне, взгляд внутренний тяжелый, не подъемный, будто что-то удерживает голову в тисках, не дает подняться и увидеть, что, кроме барельефа на пьедестале памятника Гоголю во дворе на Никитском, есть еще и писатель, пусть невеселый, пусть удрученный, но царящий над тем, что сейчас предстает перед глазами; ты все силишься, но что-то пыткой не дает глянуть вверх, убедиться, что у этого морока есть создатель, и взгляд скользит круг за кругом по пьедесталу, и все рожи и рожи, и пресмыкающиеся мешковатые фигуры и рыла ползут в неизбывной адской карусели, мучительно медленной и бесконечной.
Гоголь, бедный, где твой нос?
РАБОТА
«Только революционная голова, подобная Мирабо и Петру, может любить Россию — так, как писатель только может любить ее язык. Все должно творить в этой России и в этом русском языке». Эти слова принадлежат человеку, сформировавшему язык, благодаря которому мы существуем. Слова эти, написанные в 1822 году, глубоки и таинственны. Из них следует, в частности, огромное творческое будущее, еще предстоящее отчизне, которая и есть ее язык. Следует из них также понимание, что еще ничего не сделано: расстояние между 1905 годом и 1837-м мало́, а XX век с нами разговаривал на мертвом языке бесов. В этом и предположение жить, и прибежище труда и мечты.
СЛОВА
Бывают такие люди, что тень, отбрасываемая ими, имеет большее отношение к реальности, чем они сами. Если долго с ними общаться, внутри поднимется исподволь саднящее чувство горечи. С этим мало что можно сделать. Иногда помогает мысль, что это не люди, а выпавшие со страниц книги герои, настойчиво требующие полномерного воплощения — или возвращения под обложку. Вообще было бы справедливо, если бы за каждым человеком была закреплена его собственная книга. Пруст писал: «Если не написал свою жизнь, значит, и не прожил». Довольно простое утверждение на первый взгляд. Но если внимательней вдуматься, станет ясно: глубинное желание человека ощущать свою жизнь осмысленной и цельной может быть осуществлено только при помощи письма, не обязательно прямого, не обязательно биографического. Эпистолярный жанр лишь малое следствие этого.
СОГЛАСНЫЕ КАК ПРАМАТЕРИЯ
Снился язык с одними гласными. Некий тайный ключевой для вселенной текст — стих с одними неведомыми не доступными человеческой фонетике гласными звуками-буквами. Какое-то воплощенное молчание. Согласные искались, изобретались — и выход был найден: чей-то семейный альбом с непонятными мизансценами и групповыми портретами. Грибы под березой. Пустые качели раскачивались со всего маху. Дети разбегаются, один мальчик остается стоять с рукой приложенной к сосне, глаза в предплечье: водит. Все эти фотографии и были утерянными согласными. Осталось выстроить соответствие. Очень тревожный невозможный сон. В нем я остался с зажмуренными глазами, запах смолы.
МОСКВА НА КРЫШАХ
Ничего нет скучней чужих снов. Но этот был свой и смешной. Играл в одной команде с Димой Быковым в «Что? Где? Когда?». Причем не с телезрителями. А с... Кремлем. Проиграли со счетом 5:4. Последний решающий вопрос был такой: «Вокруг чего обращаются звезды-пульсары?» Я сразу: «Вокруг общего центра масс». А ведущий говорит: «А вот и нет. Вы проиграли. Звезды обращаются вокруг эстрады». Конечно, мы пошли его бить. Но он сбежал из студии и мы гоняли его по всей Москве. Загнали на крышу Литинститута. Сбросили с нее и сели играть в преферанс — на теплой кровле. Тут и портвейн объявился. В Москве буддийское лето и тишина. На бульварах стоят танки, солдаты варят на дровах кулеш. Мы спускаемся и нам отваливают по котелку вкуснейшей гречневой каши с тушенкой. Ее мы поглощаем на скамейке на Тверском перед памятником Есенину с Пегасом. Хороший сон, я считаю.
ПРОЛЕТКА
Давид Маркиш рассказал, как ему в 1950-х годах довелось пить водку из майонезной баночки с самим кучером Льва Толстого. Дело происходило в некой богадельне, куда ДМ привел устраивать своего престарелого друга. Кучер этот был вроде бы в маразме, но на вопрос: «А что, дедушка, вы, наверное, уж и не пьете?» — ответил: «Не пью, когда не наливают». Дальше выяснилось, что великий русский писатель был «не очень хороший, никогда не давал на чай за подачу пролетки»; а также, что старик возил еще и Родзянку. Ну, и садился регулярно, пока ему следователь не сказал: «Хватит болтать, кого возил, кого возил!». В общем, во вчерашнем застолье выяснилось, что ДМ хорошо знал еще и Олешу и про Юрия Карловича и жену его Суок интересное рассказывал, например, что у Олеши заветной мечтой было выпить ямайского рому (у каждого должна быть такая мечта, у меня, например, есть фантазия на моторке тихим ходом пройтись по Волге и Евфрату). Но вчера мне больше всего понравилось, что кучер этот Льва Николаевича величал «Лёв Николаич» — это хорошо, это прямо-таки о Левине-Лёвине ремарка.
СТОЛБЫ
Мой отец много что может рассказать о жизни в России. Например, он как-то обмолвился мне — ребенку: «Запомни: советская армия — это тюрьма». Сам он служил в войсках связи три года, застал охоту ПВО на Пауэрса в Красноводске (говорит, шухер был адский), сорвал себе на всю жизнь спину неподъемными работами и чуть не помер от перитонита в Каракумах.
Однажды я его спросил:
— А что тебе особенно запомнилось? Что ты прежде всего вспоминаешь при слове Россия?
И услышал такое:
— Однажды в Ставрополье ледяная буря налепила столько снега и льда на линии электропередачи, что столбы повалились один за другим, как домино. И вот представь: степь, буран, мгла, ничего не видать, ветер валит с ног, а я тяну изо всех сил кабель и машу, машу рукой, показываю незрячему трактористу, куда дальше продвигаться — поднимать следующий столб. И так шесть километров.
— «Капитанская дочка», — сказал я. — Ты побывал вожатым Гринева.
Папа горько улыбнулся.
ТКАНЬ ВЕЧНОСТИ
Есть поэты, которые помещают слова в строчки ради производства смысла. А есть такие, у которых получается упорядочить слова еще и ради выстраивания ритма вечности. Это довольно-таки сверхъестественное дело, достижимое в рамках высшей формы существования словесности.
Честно говоря, хоть я ничего и не понимаю в музыке, но, кажется, прежде всего именно этим она, музыка, и занимается: чередой звучаний она ткет ткань вечности.
В случае поэзии это чудо словно бы выше: ибо смысл (которого в музыке либо нет, либо в обрез) каким-то непостижимым образом участвует при этом в непрерывном творении мироздания, удержании вселенной в направлении к вечности.
Музыкальные эксперименты, вплотную придвинутые к слову (в том ранге пристальности, когда медленное звучание сверчка становится похоже на скрипичного Брайана Ино), должны как-то приоткрыть завесу над этой тайной.
КАББАЛА КАК ПОЭЗИЯ
Поэт привык изменять реальность, выводя ее фундаментальные свойства из абсолютно не прикладных, отрешенных от реальности свойств языка. Точно так же поступает теоретическая физика: свойства реальности таинственным образом связаны со структурой математического языка. Каббала / Логос, по сути, сообщает, что существа, творящие наш мир, — поэты. Ибо мир создан буквами, словами, числами (которые близки к словам) и речениями (коммуникациями). Математика — язык, вероятно, имманентный сознанию. До сих пор не ясна причина существования дедуктивных систем. Например, что мы знаем о природе множества всех истинных утверждений? Как заложена в нас категория истинности? Кажется, именно в категории истинности кроется родственность естественного языка и языка математики, утверждения которой таинственным образом коренятся в общезначимости. Поэзия, высшая форма существования языка, потому и упирается в фундамент мироздания, что питается категорией истинности и в то же время пополняет ее.
Едва ли не самое поразительное в языке — его абсолютная надмирность, внеположеность мирозданию. Ибо знак как таковой — не мотивирован. И в то же время язык имманентен сознанию. Таковое схождение — образа и объекта — не объяснимо и может свидетельствовать с непреложностью, что образ имеет причастность к созданию объекта. Иными словами, сознание не только отражает мир, но и творит его.
Предыдущие фрагменты из книги А. Иличевского ("Про время и пространство"): http://www.penrussia.org/new/2014/1422