Екатерина Садур: читка новой пьесы в Берлине

В Берлине 20 ноября 2014 года состоялась читка новой пьесы Екатерины Садур "Острова блаженных". Публикуем фото и фрагмент пьесы.

Екатерина Садур: "Острова блаженных" - читка моей новой пьесы по-немецки на фоне подсвеченного, правда, не горящего Рейхстага. В моей пьесе Рейхстаг 33-го года конечно же горит... Берлин наш. "Острова блаженных". Наверное,  в этом и есть магия театра - когда актриса выкрикивала по-немецки: " Рейхстаг горит!", все , сидящие в зале, переводили невольно взгляды с нас на темные оконные стекла, за которыми проступал в огнях силуэт Рейхстага и Бранденбургских ворот. А ведь в 33-м году эти возгласы раздавались здесь в живую, и выкрикивали их совсем не актеры... Словом, прекрасная у меня вышла пьеса, друзья!!!"

Садур-катя 2

 

 

Сидур- замена

 

"Острова блаженных, фрагмент:

© Екатерина САДУР

 

Екатерина САДУР

«Острова блаженных»

(Пьеса в двух актах)

Блаженны миротворцы,

ибо они сынами Божьими нарекутся.

Мф.:5,9.

Д е й с т в у ю щ и е  л и ц а:

Н а т а ш а, она же О л ь г а в прошлом, ‒ русская певица – 35 лет

Г а р о л ь д, он же в прошлом Г а р о л ь д, ‒ контрабасист – 40 лет

Д и м и т р и й, М и т я, русский пианист, персонаж из прошлого О л ь г и – 37 лет

М а р т и н, ударник, тоже персонаж из прошлого О л ь г и – 23 года

Действие происходит в Берлине 1933-го года и в наши дни, в маленьком баре Шарлоттенбурга или по-русски, по-эмигрантски Шарлоттенграда, называющемся во все времена «Остров радости».

Все монологи в пьесе можно исполнять, как речитативы или петь. 

25 февраля – 9 апреля 2014, Берлин.

К а р т и н а  т р е т ь я

         Прошлое. Берлин. Трое – О л ь г а, М а р т и н  и  Д и м и т р и й ‒ на сцене «Острова радости». Возможно, на стойке патефон и ящик с пластинками, а на стенах – несколько плакатных картин Отто Дикса. Огромный, на все небо, багровеет закат в открытых окнах… Всеобщее оживление. Веселье. Бутылки вина. Шампанское. Фоном играет заведенный патефончик, что-то вроде «Nur nicht aus Liebe Weinen».

Г а р о л ь д  из нашего времени наблюдает за ними, как зритель, за упоительной сценой из спектакля…

Позже появляется Г а р о л ь д – персонаж из прошлого Ольги. Это один и тот же актер, которому совершенно не обязательно переодеваться.

Д и м и т р и й. Берлин 33-го года напоминает мне древний Рим времен императора Нерона. Вы только посмотрите на эти окна…

М а р т и н . Закат…

Д и м и т р и й. Нет, дружище, это Берлин горит  на востоке… Уж ты мне поверь! Я много раз видел, как горят города… Кстати, неплохое вино пьем сегодня! Что тут у нас? (Подносит бутылку к свету, чтобы прочесть надпись на этикетке).

М а р т и н. «Амароне»… Под него очень хороши сыр и холодная телятина… Кстати, там на кухне – есть немного… Кто-нибудь хочет?

Д и м и т р и й. Я русский человек. Православный… Не едим мы телятину в Великий Пост… перед Пасхой…

О л ь г а (смеется). Зато пьем красное вино…

Д и м и т р и й. Грешен, Лелечка, каюсь!

Мартин и Ольга сидят рядом, напротив Димитрия.  В их движениях, в их взглядах друг на друга заметен легкий флирт. Ольга как бы случайно роняет салфетку. Мартин мгновенно ее поднимает. Димитрий мрачнеет.

«Амароне», говоришь? А славно сидим сегодня…

О л ь г а. А где Гарольд?

М а р т и н. Он всегда опаздывает… Ты должна привыкнуть!

О л ь г а. К чему я должна привыкнуть, дорогой?

М а р т и н. К тому, что Гарольд такой… (Смущенно.) Непостоянный… Что его ждать приходится…

О л ь г а (смеется, открыто его разглядывает). Ты, конечно, очень красив, Мартин, но женщина никогда не должна ждать, потому что время – мгновенно… А к Гарольду привыкнуть невозможно. И знаешь почему?

М а р т и н. Почему?

О л ь г а. Он всегда умеет рассмешить.

М а р т и н (холодно). Хорошо, Ольга, времени нет… Это так же очевидно, как сегодняшний закат за окном.

Д и м т р и й (разнузданно). А это не закат вовсе! Это отсветы от пожара… (Подходит к окну.) Разве вы не видите? Никто из вас? Опять этот город горит… Наверное, это очень по-немецки – подражать древнему Риму…

М а р т и н. Нет…(Обнимает Ольгу).

О л ь г а. А Митька наш напился…

Д и м и т р и й. Даже если и так, что с того? Я не стыжусь своих чувств! «…полузабытая отрада… ночной попойки благодать… хлебнешь, и ничего не надо… хлебнешь – и хочется опять…» – вот написал же мой приятель Ходасевич в Париже, да… Тогда казалось, что – шутка, теперь понимаю – навека… Странное время наступило. Смерть и радость нынче в кровном родстве… Наверное, это тоже – очень по-немецки…

М а р т и н. Нет… Это просто берлинская зима. Долгие изнурительные закаты . Особенно хорошо их видно из Шарлоттенбурга.

Д и м и т р и й. А я говорю Ходасевичу: «На дворе двадцать первый год… горят города..» – А он мне: «Пусть горят…Нам же светлее жить!» А я – ему: «Почему?» А Ходасевич злой такой, красивый, его женщины любили: «Ты, главное, друг, не думай. Ты, главное, играй, а я буду читать, потому что наша жизнь – это игра. Игра в серсо. Скорость и вечный флирт со смертью…» Я не всегда понимал его шутки. Просто делал, как он просил, и вспоминал иногда, как играл в России последний раз, совсем мальчишкой, (Мартину) как ты, малыш… Вот помню, зима, но почему-то тепло, снег тает , а в доме открыты окна…Я за роялем играю Рахманинова… И почему-то смутное, сладковатое беспокойство. И мама моя, Царствие ей Небесное! – в первом ряду сидит, а я совсем, как в детстве, думаю – вдруг я плохо играю, вдруг ей не по нраву. Я ведь друзья, никогда в жизни не встречал женщины красивее, чем она. Разве только тебя, Лелечка… И тут прямо во время концерта она подходит к окну и громко так говорит: «Смотрите, зарево!» А она – рыжая была…Елена Николаевна…Сияющий застывший огонь… И все сразу же за ней подошли к окну… а я же играю…и не знаю, как поступить, то ли играть дальше, то ли подойти вместе со всеми… А людей у окна все больше и больше….Они волнуются, что-то говорят, а я – не различаю , и только мама моя повторяет: « Зарево…» И я тогда встал у окна вместе со всеми…(Пауза.) А там – как будто бы – огромный белый крест в прозрачном красноватом свечении посреди ночи и странное такое гудение. А колокол на колокольне мягко, почти ласково звонит…  Потом я понял – это дерево совсем близко объято огнем и гудит пламя…И я решил: пылает палисад, но ошибся…Это горел Киев, повсюду, куда ни глянь, шла война…И в Лавре звонили о пожаре…А потом помню: едем из Киева в поезде… да что там! – бежим… И лютая зимняя ночь проносится за окнами – и повсюду, белыми крестами, горящие деревья, но я уже привык…Все чувства притупились, понимаете? Вышли вон, чтобы не рвать меня на части… Только очень хочется спать. И какая-то движущая сила жизни заставляет бежать вперед. (Пауза.) Узким серпом на небе восходит растущая луна. И прямо перед окнами состава раскачиваются ноги повешенных… Длинные, бесконечные ряды повешенных на телеграфных столбах… Я и к этому привык… Иногда, когда совсем закрывались глаза, горящие крестами деревья сливались с телами повешенных, и казалось, что они распяты и объяты огнем…(Пауза.) Это горел Киев и близлежащие станицы…

М а р т и н. Я всегда был очень терпелив, Димитрий… Единственное, чего я никогда не мог вынести – это человеческую глупость…Ольга, не слушай его – это просто очень длинные закаты Берлина, я же уже сказал. Они изматывают,  как холод зимы…

Д и м и т р и й. Ты хороший человек, Мартин…Ты говоришь, чтобы Лелечка не боялась… Да только вот – наша Лелечка не из пугливых… «…и жизнь перед нетрезвым взглядом…глубоко так обнажена… как эта гибкая спина…у женщины, сидящей рядом…».

М а р т и н. Что? Что ты сказал?

Д и м и т р и й. Не я… Мой приятель Ходасевич сказал…

Входит Г а р о л ь д.

Г а р о л ь д. Рейхстаг горит!

Пауза.

Д и м и т р и й. А дайте ему выпить!

Гарольд молча берет бутылку со стола и отпивает из горла.

Это очень неплохое «Амароне». Под него идут сыр и телятина. На кухне есть немного, если хочешь…

Г а р о л ь д. Национал-социалисты только что запалили Рейхстаг…

Д и м и т р и й (оживленно). А я говорил! Я же вам говорил… Только Рейхстаг, Гарольд, запалили коммунисты…Я уверен…А ты лучше сядь, посиди…Как говорим мы, русские, – в ногах правды нет!

Г а р о л ь д. Пока шел к вам, видел пожар еще издалека. Думал обойти, срезать дорогу, чтобы добраться быстрее. И вдруг понял, что пылает Рейхстаг, не удержался. Пошел посмотреть…

Д и м и т р и й (смеется).…это опасно.

Г а р о л ь д (смеется). …это опасно. Там нацисты кишмя кишат, как тараканы у «Фройляйн Эльзы» на кухне. Ну, и полиция, конечно же…Прямо при мне – видел, так близко, что мог дотянуться рукой, стоял в тени дерева, но не вышел, – вывели из Рейхстага– этого – как там его?…голландского коммуниста Ван дер Люббе…

Д и м и т р и й. Говорю же вам – коммунисты!

М а р т и н (вставая). Ван дер Люббе? Не может быть… Я только что видел его в Амстердаме…  Месяца не прошло.

Г а р о л ь д. Он повернул голову в мою сторону: мы встретились глазами. За его спиной смоляным факелом пылает Рейхстаг. Его волокут… А он поворачивается и смотрит на меня…но не видит…

М а р т и н. Он и не мог видеть тебя, Гарольд. Он почти слепой – коммунист Ван дер Люббе… Он с ранней юности предан идее. И больше у него ничего нет… Как у всех обездоленных…Только страсть и идея…

Г а р о л ь д. Как бы там ни было, но его обвинили в поджоге… Он был голый по пояс…По версии полиции Ван дер Люббе ‒ он пропитал рубашку бензином, и этого вполне хватило для того, чтобы поджечь Рейхстаг…

М а р т и н (холодно). О, да... Это очень правдоподобно: такой маленький Ван дер Люббе поджег такой огромный Рейхстаг…

Г а р о л ь д. По моей версии его будут пытать, чтобы он признался в том, чего не совершал, а потом казнят во имя Третьего Рейха. Он обречен…

М а р т и н. По моей версии всю вину он возьмет на себя, чтобы спасти своих товарищей…Бедный Ван дер Люббе! Он никогда никого не предаст… Мы когда-то дружили, и, скажу вам, ‒ он был прекрасный товарищ!

Г а р о л ь д (равнодушно). Говоришь так, как будто прощаешься…

М а р т и н. Я согласен с тобой: Ван дер Люббе обречен. Он был обречен с самого начала.(Пауза.) Никто из вас даже близко не знает, из каких трущоб вышел Ван дер Люббе. Там не было ничего, кроме грязи, отчаяния и нищеты, кроме медленного поступательного движения к смерти с самого рождения. Однажды он спросил: «Скажи, Мартин, а стоит ли эта жизнь того, чтобы так яростно за нее бороться?» Я промолчал. Я никогда не понимал до конца его шуток, точно так же, как не понимал русский пианист шуток русского поэта в Париже…Но где-то глубоко я знал, что он прав какой-то своей безоговорочной правдой…И сейчас я думаю : что именно испытал Ван дер Люббе, когда после своих фабричных трущоб он оказался в Рейхстаге посреди холодного мрамора, каминов и  летящих зеркал в позолоченных рамах? За всю свою короткую жизнь ничего подобного он не видел. У него просто не было времени подумать, о том, что в мире существует роскошь… И тут он понял, что все это он должен немедленно сжечь и что все двадцать три года своей однообразной жизни он жил только для того,  чтобы все это уничтожить... Что именно почувствовал он тогда? Что? (Пауза.) И, да… Да – я прощаюсь!

Д и м и т р и й. Узнаю коммунистов. Их воровская повадка. Я их чую… как говорит сегодня свободный немецкий народ. Чую всем своим естеством. Принести в жертву фанатика, напитаться его кровью и еще на один маленький шажочек приблизиться к своей нищей цели… Гарольд метко их назвал: кухонные тараканы от «Фройляйн Эльзы».

М а р т и н. Ван дер Люббе не фанатик. Он предан своей идее. Он жил, чтобы умереть за нее. И это вызывает несомненное уважение…

Д и м и т р и й . Я равнодушен к воровскому кодексу чести... Насмотрелся в России…

Пауза. Димитрий и Мартин неприязненно смотрят друг на друга.

Г а р о л ь д. Пока ты тут чуешь вместе со свободным народом, я слежу за политикой. Коммунисты озлобленны и туповаты. На них можно свалить все, что угодно. И это очень на руку национал-социалистам вместе с их неуязвимым маленьким Адди… Немецкие наци не из брезгливых…

О л ь г а. А по мне – так Гитлера нужно высечь и выкинуть из страны!

Г а р о л ь д. Твои бы слова, Оленька, да Богу в уши… Но только сейчас их партия прошла в парламент, и Гитлер получил неограниченную власть.

Д и м и т р и й. О, я уже вижу эту власть!

Г а р о л ь д. Нет, не видишь! И никто не видит…Народ их очень поддерживает…

О л ь г а. И ты боишься?

Г а р о л ь д. Нет…Да…боюсь, что очень скоро всем нам придётся убраться из Германии.

О л ь г а (смеется). А нам больше некуда бежать, разве ты еще не понял, Гарольд? Скажи, а почему ты, когда волокли этого несчастного голландца, не вышел из тени?

Г а р о л ь д. Мне могли набить лицо, Оленька, а оно должно иметь товарный вид, ведь я выступаю с тобой… И потом ‒ я могу еще как-нибудь тебе послужить. Чем-нибудь пригодиться…

Пауза.

Д и м и т р и й. Значит, теперь все главные партии в политике поет маленький австрийский Адди? Так, может, выпьем за свободную Германию?

Г а р о л ь д. Хороша шутка, да только бесплотна…Адди не столько смешон, сколько зловещ…

О л ь г а. О, Боже! Карлик моих мук..

М а р т и н. И поет он погано!

Г а р о л ьд. Народу нравится…

Д и м и т р и й. Народ не понимает в искусстве, правда же, Лелечка?..

О л ь г а. Да мне – то что!? (Кладет руку на плечо Мартину.)

Г а р о л ь д (мрачнея). Зато народ понимает в силе.

Д и м и т р и й ( совсем мрачно). Когда-то давно народу очень нравилось пение Нерона.

О л ь г а. Вот как? И когда?

Д и м и т р и й. Очень давно, Лелечка! В древнем Риме…Нас тогда еще не было на свете. Но, видишь,  история повторяется…Нерон, как наш австрийский карлик, любил поиграть с огнем. Он привязывал христиан к деревянным крестам и поджигал их. Так вечерами он освещал дворцовые сады. И, чтобы не слышать, как они кричат на крестах, он играл на арфе и пел…Естественно, народ рукоплескал. Он всегда рукоплещет сильнейшим.

М а р т и н (глядя на Ольгу) И все же однажды ему заткнули рот…

Д и м и т р и й. И кто же это был?

М а р т и н. Так, пустяки… Один придворный писатель. Петроний Арбитр. Заткнул ему рот грязной тряпкой: «Боюсь, что ты застудишь свой божественный голос…»

Д и м и т р и й. И что народ?

М а р т и н. Молчал, выжидая…( Как бы машинально кладет свою руку поверх руки Ольги.)

Д и м и т р и й. Так ты, малыш, все-таки доучился в университете? Это классический текст из школьных учебников по латыни.

М а р т и н. Нет, моя мать была прачкой и не могла сама зарабатывать на жизнь. Пришлось уйти сразу после третьего курса…

Д и м и т р и й. Должно быть, сейчас она боготворит маленького австрийского Адди и приветствует своих товарок по прачечной «Хай Гитлер!»? Все прачки от него без ума…

М а р т и н (сдержанно). Нет. Она умерла… Послушай, Димитрий, не называй меня «малышом»... И, пожалуйста, перестань меня оскорблять! Я ведь прав, Лелечка? (Димитрию.) Лучше передай бутылку вина…

Пауза.

Д и м и т р и й. Я просто хочу спросить – с каких это пор Ольга стала для тебя «Лелечкой»?.. И, если ты такой смелый, малыш, возьми грязную тряпку и заткни австрийца! И кстати, «Амароне» закончилось. Больше нет…

М а р т и н. Я же попросил, Димитрий. Мне все сложнее и сложнее сдерживать себя…

О л ь г а (перебивает). Митя, мне, мне вина налей! Вот же бутылка…рядом с тобой…

Д и м и т р и й. Лелечка, дорогая, там ничего нет…клянусь!  Все выпили…да… Я выпил и не заметил…

О л ь г а. Митя, вот ты такой ученый у нас, да?

Д и м и т р и й. Опять смеешься?

О л ь г а. Я вот даже думаю иногда, может тебе в политику податься?

Д и м и т р и й. А что такое? Чего я там не видел?

О л ь г а. А то, Митя, что австриец уже год, как стал немцем с новеньким немецким паспортом… А ты уже десять лет  торчишь в Берлине, и все без

толку… Только рассуждаешь про Нерона… Как был ты русским, Митька, так и остался…

Д и м и т р и й. А что я должен был сделать? Что?

О л ь г а. Ну, женился бы, например, на какой-нибудь молоденькой прачке!

Д и м и т р и й (сухо). Это очень личное, Леля! Ты же знаешь. Очень личное. (Взрыв смеха.)

Ольга поет стихи Ницше.

Г а р о л ь д. А «Амароне» действительно больше нет. Но, может быть, шампанского, друзья? ( Открывает бутылку.) Выпьем за странные времена, которые наступают, и что все мы вместе… Ну, хотя бы – пока…

О л ь г а. InselderSeligen – остров Блаженных. Туда после зороастрийцев и греков Ницше отправил всех праведников и поэтов.

Д и м и т р и й. И вот мы – здесь.

О л ь г а. И Берлин горит…

Пауза. Пьют. Смех.

Д и м и т р и й. Хорошее шампанское.

О л ь г а. Митя, дорогой, ты слишком много пьешь!

Д и м и т р и й. Хоть кто-то беспокоится обо мне здесь, на чужбине… Спасибо, Леля! А-то я уже и отвык совсем.

Г а р о л ь д. Ты с годами становишься глуп и сентиментален…

Д и м и т р и й. Да я просто – русский человек! Это у тебя, Гарольд, как по линейке – вперёд-назад, а наш ум ‒ всеобъемлющ. В нем душа плачет…

М а р т и н. Интересно, Димитрий, что ты будешь говорить завтра с утра?

Д и м и т р и й. Да подпишусь под каждым словом, малыш… Я слов на ветер не бросаю!

М а р т и н. Я же сказал тебе: не смей называть меня «малышом»…

О л ь г а. Помолчи, Мартин…Митя, мой хороший, ты успокойся, я тебя прошу…

Д и м и т р и й. А я спокоен, Лелечка, как никогда! Я просто очень счастлив сегодня!

М а р т и н. Пьяное благодушие.

Д и м и т р и й. Сам не знаю, что на меня нашло… Я бесконечно всем сегодня рад, даже тебе, Мартин…

М а р т и н. Польщен…

Д и м и т р и й. Да помолчи ты, горе-студент… Пусть лучше наша Лелечка говорит… Лля, ты только не сердись, но я выпью еще…

Г а р о л ь д. И это – правильно!! (Открывает следующую бутылку.)

Пауза.

Монолог или речитатив Ольги.

О л ь г а. Все это подчас необъяснимо, но

все же иногда, то,

что было очень давно,

вот, скажем, десять или пятнадцать лет назад,

когда-то совсем давно, в ранней юности, я

помню лучше, чем то, что было вчера…

С юности, да нет же – раньше, прежде,

С самого детства – помню только радость и –

ведь, я же , радостный человек… всегда… всегда… всегда…

И солнце – так искренне светит, и снег искрит до рези в глазах,

до слез… или  вдруг молоко пролилось, а няня мне велит

убрать кукол и книжки… и столько в этом предчувствия счастья,

что – проснешься с утра – запоешь…

У няни был голос красивый, целое море звуков…

А у учительницы музыки Шарлоты Карловны фон Ашенбах куда хуже…какой-то высушенный, как неживой…

А мне нравилось,

как няня поёт, и я все делала, как няня…Шарлота Карловна ругалась,

а потом вдруг сказала, что я – права, что все правильно пою…

И это – первая вспышка счастья!! А грусть – это слабость. Она

забирает столько сил, и поэтому я не грустила

почти никогда… И все же здесь, как ты сказал, Митя?-

‒ на чужбине, да? все же здесь – мы все ранены грустью… (Пауза.)

Или вот еще вспышка…Я – девочка шестадцати лет, но уже, очень рано

влюбленная в одного актера…Я – девочка – посреди подмосковного

лета… Мы на даче в Балашихе…Папа меня любит, а мама – занята пением…   Однажды она долго слушала,  как я пою, а потом сказала

одно-единственное: «Нет» ‒ мне,

а все остальное Шарлотте Карловне фон Ашенбах,

как бы через меня, как будто бы меня и не было там

вовсе…Так она сказала:

«Ну вы же понимаете, Шарлотта,

что все это

просто наша

домашняя радость, что красивая девочка

должна красиво петь,

потому что в этом сильнейшее очарование юности,

но не более…Лелю могут взять в

хор какого-то хорошего, возможно, даже

столичного театра… Но не

более… Она никогда не будет

ни первой, на даже просто солисткой… А тогда зачем

вся эта жизнь в искусстве, если ты не

первый, не

единственный там? Тогда –

зачем? В искусстве есть только первый номер, а ради

других – просто не стоит…» ‒ и мама все это

говорила Шарлотте Карловне ласково, очень

спокойно,

полузакрыв глаза, как будто бы меня и вовсе не было рядом!

Как будто бы меня – просто не было никогда!

Она разрывала мне сердце на части, думая, что говорит правду,

думая, что беспристрастна, и я видела, что перестаю для нее

существовать… И вдруг Шарлота Карловна как-то очень по-русски

сказала: «Нет…»

А мама засмеялась, но как-то

совсем отстраненно,

как будто бы уходила от нас навсегда

в какую-то другую жизнь.

«Как же вы, немцы,

все-таки упрямы…» ‒

бросила, выходя… Я ничего не могла –

ни плакать, ни кричать. Я просто сказала Шарлотте,

так же ласково, как моя мать: «Я больше не буду петь…

никогда…» Но Шарлотта снова ответила: «Нет…Ты

уже не можешь не петь. И очень скоро убедишься в этом сама!»

Я больше не буду петь. Я разлюбила…

Нет…

Шарлота Карловна, я больше не буду…

Нет…

Стояло лето. Жара. Кажется – середина июля. Середина середин…

В саду меня окликнул отец: «Детка моя, ты плакала?»

Нет, папа.

Я не верю.

Нет, папа.

Я просто не спала эту ночь.

Детка моя, я не хочу, чтобы ты грустила… я пригласил к нам на ужин

моего старинного друга. Он гостит на соседней даче.

Его фамилия Мейерхольд.

За ужином мать была ласкова, как будто бы я – не я, а новая

комнатная собачка редкой породы. О ней нужно

заботиться. Ее нужно холить и баловать. И не ждать от нее

ничего.

Никогда.

Нет.

На Мейерхольда я боялась взглянуть. Он был прекрасен.

Он был из той жизни, которая раз и навсегда закрылась для меня.

Мне показалось на миг за столом, что он пытается

Встретиться со мной взглядом… Ну, да – красивая девочка

Красиво поет… А мне нужно было совсем другое. Мне было

невыносимо. Я встала и отошла к окну, только чтобы он,

Мейерхольд, не смотрел так в упор на меня.

И вдруг он встал и у всех на глазах

пошел за мной и совсем , как мой отец

сказал: «Детка,

я часто хожу по утрам

мимо вашего дома…» И мне захотелось сказать что-то

очень злое,

но я не знала – что…чтобы он больше

не говорил со мной. Мне было невыносимо. «И что же вы

видите каждое утро?» -‒ «Скорее слышу…чудный молодой голос…Это вы?»

Нет.

«Детка-детка, вырастайте поскорей… я бы хотел, чтобы вы у меня

пели Блока…Такие голоса я не забываю..»

Нет…

Но он почему-то засмеялся.

Нет…

Но он смотрела на меня в упор. Он не

сводил с меня глаз. Он взял

меня  за руки и сжал мне пальцы почти

до боли… Я

чувствовала, что горю. Медленно

сгораю, но пальцы так

и остаются ледяными… нет…нет…. нет…

В восемнадцатом году в пассаже Сан-Галли, я пела в «Незнакомке»… (Пауза.)

На улице грохот. Крики.

О л ь г а. А! Что это? Выстрелы?

Г а р о л ь д. Нет, это фейерверки…Немецкий народ вступает в новую жизнь!

М а р т и н. Еще шампанского?

Хлопает пробка. Смех. Точно так же, как в начале сцены, Димитрий и Мартин встают с мест и закрывают занавес с двух сторон, как арапчата в театре Мейерхольда.

З а т е м н е н и е.

 

 

Поделиться: