ВИКТОР КУЛЛЭ ОБ АНДРЕЕ БИТОВЕ: БАБОЧКА В ДЕКАБРЕ
О Битове — значит, сразу обо всём, что для человека, жизнь литературе посвятившего, обладает значением. О языке и о душе. О текстах и о поступках. О Москве и о Питере. Об Империи и о Свободе. О свободе — в первую очередь. Речь даже не о той «тайной свободе», которую некогда Пушкин провозгласил, а нам Блок завещал — точнее, не только о ней. Битов, правда, был одним из самых свободных людей, которых мне довелось знать. Каким-то дивным образом он — с советской властью специально не конфликтовавший, но и в услужении у неё не числившийся — исхитрился прожить жизнь абсолютно свободного человека в несвободной стране. Несоизмеримо более свободного, чем заигравшиеся в сложных выстраиваниях отношений с государством шестидесятники — и даже чем отчалившие за кордон друзья-эмигранты.
Причина проста: Битов был как-то экстраординарно, чудовищно даже умён. Он обладал счастливой способностью мгновенно оценивать ситуацию, вычленять в ней самое существенное, подвергать точному анализу — чтобы в итоге вовремя «выключиться» из неё, сделать шаг в сторону. Так, вероятно, утрачивает интерес к партии, дальнейшее развитие которой во всех вариантах просчитано и предсказуемо, шахматный гроссмейстер.
Речь, разумеется, о «выключении» внутреннем: заслуженно обладая славой рафинированного интеллектуала, затворником, обитателем башни из слоновой кости, посвятившим жизнь игре в бисер, Битов явно не был. До того, как обернуться «живым классиком», Андрею Георгиевичу довелось и пережить глухие годы непечатания, и поездить по геологическим экспедициям, и оттянуть солдатскую лямку в стройбате на Севере. Да и в достаточно преклонном возрасте Битов поражал завидной, едва не через край бьющей витальностью. Он умел простодушно, по-детски радоваться самым незатейливым вещам, выстраивая их в каком-то суверенном порядке, задним числом придумывая обоснование неслучайности их появления в его собственной жизни.
Битова по умолчанию принимали за «мудреца», но ему мудрость как таковая была скушна что ли. Живое и непосредственное удовольствие Андрей Георгиевич получал не от безукоризненно выверенной цепочки умозаключений — а от собственной способности глянуть на нечто до неприличия общепринятое с небывалой доселе точки зрения. Со стороны это выглядело как истинное чудо. Не секрет же, что по большей части мы обитаем в мире продуктов чужой умственной деятельности, в мире клише и конвенций. Эдаких культурных чучелок, подменяющих пропущенную через себя, личностную картину мироздания. Граница между автоматически усвоенным чужим мнением и плодами собственных умозаключений не всякому очевидна. Вот в этой пограничной зоне Битов работал неустанно. То ли геологом, то ли кладоискателем, а порой даже сапёром — по сути, всеми ими одновременно.
В повести «Человек в пейзаже» взгляд у Битова становится равноправным соучастником Творения. Именно взгляд человека обладает свойством гармонизировать окружающий пейзаж, открыть в нём красоту и смысл. По сути, это экстраполяция лютой тоски Цветаевой по сотворчеству читателя — которое, единственно, гарантирует поэзии долгую жизнь. Не говоря о надежде на понимание. Битов попросту распространяет требование сотворчества на взаимоотношения человека со всем Божиим миром. Предстающим как некий текст (ну, или холст), порождённый Творцом. Слово «требование» тут вряд ли точно — скорее, дружелюбное, чуточку лукавое приглашение к игре по новым увлекательным правилам. А вдруг впрямь понравится?
В силу этой — достаточно традиционной — установки на восприятие мира как текста, изначально сотворённого Всевышним, беспрерывно истолковываемого, уточняемого, дополняемого и искажаемого нами, Его подмастерьями, Битов и причтён был некогда к обойме отечественного постмодерна. По недоразумению, что ли. Из желания расставить всё и вся по ранжиру, превратить его самого — т.н. «живого классика» — в культурное чучелко, пылящееся на библиотечной полке.
Для Битова культура, традиция — это, прежде всего, понимание. Т.е. бесконечное усложнение картины мира. Отсюда — его поразительные, аналогов в мировой традиции не имеющие Пушкинские штудии. От скрупулёзного перебора, медитативного озвучивания черновых вариантов какой-то конкретной Пушкинской строки — и всё это под блистательную джазовую импровизацию! — до скрупулёзнейшего восстановления в хронологическом порядке, на основании огромного документального материала, обстоятельств последнего года жизни Александра Сергеевича в фундаментальном томе «Предположение жить». От дивных моцартианской лёгкостью «Метаморфоз» (совместных с Резо Габриадзе) — до открытия самого настоящего памятника Зайцу, так вовремя перебежавшего Пушкину дорогу, чтобы на Сенатскую не поспел.
Я с этим столкнулся, когда, с подачи Кати Варкан, привлёк Андрея к участию в фильме, посвящённой взаимоотношениям двух великих Александров Сергеевичей — Пушкина и Грибоедова. Тема волновала его давно, на кухне обговорена была не раз — но Битов не был бы Битовым, озвучивая на камеру домашние заготовки (то, что Ахматова, а за ней и Бродский «пластинками» именовали). Повторять уже сказанное ему становилось попросту неинтересно: всякий раз рассуждение раскручивалось сызнова, следовало какими-то иными уже путями — порой, походя, приводя к новым открытиям (ну, или уточнениям).
Помню, когда мы рассуждали о проекте «Живая классика», я рассказал Андрею Георгиевичу легенду о святом Франциске, некогда услышанную от Наталии Леонидовны Трауберг. Святой увидел несчастную бездетную женщину, нянчившую вместо ребёнка куклу, взял эту куклу на руки — и та ожила, обернулась настоящим младенцем. Битов довольно захмыкал — видно было, что история ему понравилась. По сути, не только Пушкинские штудии, но и весь огромный корпус его эссеистики последней четверти века жизни («Новый Гулливер», «Новый Робинзон», «Битва», прочие вещи, вошедшие в том «Пятое измерение») посвящен именно этому: попытке сызнова наполнить жизнью имена, тексты, явления культуры, для современного читателя практически умершие, прочно перекочевавшие в сферу «неактуального».
Боюсь, в этом смысле Битов остаётся одним из самых наших непрочитанных по сей день классиков. Даже «Империю в четырёх измерениях» в полном объёме мало кто осилил. Читать и перечитывать Битова заново, вглядываться в оставленный им культурный пейзаж, всякий раз открывая в нём что-то новое, не только отечественному читателю — всей нашей литературе в целом предстоит ещё долго.
Редкая из меморий этих горьких дней обходится без воспоминания о блистательных mot Битова, на которые Андрей Георгиевич впрямь был великий мастер. Внесу посильную лепту в общую копилку. Летом 1999-го в Питере отмечалось двухсотлетие Пушкина. Открытие действа проводилось в Таврическом дворце. Срок мероприятия был жёстко регламентирован: через пару часов в историческую залу должны были возвращаться депутаты. Съехалось невероятное количество гостей — и из эмиграции, и из бывших республик, и со всей страны, разумеется. Все — поэты. Председательствующий Битов слёзно просил выступать не больше 2–3 минут, чтобы никто не ушёл обиженным. Выступающие соответствовали: исторические декорации оказывали на поэтическую братию дисциплинизирующее воздействие. И тут на сцену вышла любимая всеми Белла Ахатовна Ахмадулина. Которой любые регламенты были, разумеется, по барабану. Принялась читать посвящённые Пушкину стихи — и я внутренне содрогнулся, поскольку припомнил, что это не стихотворение даже, а маленькая поэма. Битов потемнел лицом — он, явно, тоже представлял объём. Но прервать читающую стихи Беллу — невозможно. Это же как ребёнка ударить.
Время, отпущенное на открытие Пушкинского Конгресса, неумолимо приближалось к концу. Очередь из выступающих сама собой рассосалась. У входов уже появились охранники, которые должны были изгнать стихотворческую братию и расчистить место для депутатов.
Белла окончила чтение, когда до изгнания оставалась ровно одна минута. Её проводили овацией — стихи впрямь были дивные. Но Битову, как председательствующему, предстояло как-то разрядить ситуацию. Формально завершить открытие Конгресса. И тогда Андрей Георгиевич под занавес произнёс самую свою короткую речь о Пушкине:
— Что сказать об Александре Сергеевиче? 200 лет мы на нём ездим, им спасаемся — а он всё как новенький…
Теперь Битов, так непоправимо и горько ставший из «живых» просто классиком, тоже веками «будет как новенький». И на нём отечественная словесность тоже веками ездить будет. В одной упряжке с Александром Сергеевичем, другим Александром Сергеевичем, и ещё многими, многими, многими его собеседниками… Сам Андрей Георгиевич как-то обмолвился: «“Они любить умеют только мертвых...” Этот пушкинский приговор русскому менталитету скрашивается тем, что любят всё равно те же, кто любил живого».
Те, кто любил живого — от любви уже никуда не денутся. У них просто выбора нет. Но рискну возразить классику: любить будут и те, кто сегодня даже имени Битова не слыхал. Не потому, что он оставил нам так много блистательных, глубоких, умных и праздничных книг — потому что погружение в мир Битова предлагает читателю неимоверно эффективный инструмент внутреннего ускорения, раскрытия собственного творческого потенциала, обретения свободы и гармонии. Кому-то, надеюсь, понравится. И значит — всё не бессмысленно.
Спасибо, что был с нами. Теперь стал, как в пьесе Резо, бабочкой. Неотвязно вокруг головы порхаешь. Скоро совсем улетишь — холодно бабочкам в декабре. В духе, в мысли, в памяти останешься до конца дней наших.
Царствия Небесного.